Сестра! В тебе нашёл я свой оплот,
Как ты во мне. Мы были, есть и будем
Во всём едины. То, что в нас живёт,
Не умертвить ни времени, ни людям,
И вместе, врозь — в чаду моих забот
Не предадим друг друга, не забудем.
Союз, который первым был для нас,
Последним разорвётся в смертный час.
Дж. Г. Байрон. «Послание Августе», 1816 г.
Громкий лай разбудил Латинский квартал. Бродячие собаки, чьи впалые животы сводило судорогой утреннего голода, сцепились не на шутку: их худые тела, покрытые клоками грязной шерсти, пропадали в клубах поднимаемой пыли и тут же появлялись снова. Рабочие уже начинали сновать туда-сюда, предусмотрительно обходя место потасовки, боясь быть искусанными. Высокий человек в плаще, однако, замедлил шаг, с мрачной задумчивостью глядя на остервеневших животных. Несомненно, он был поглощён своими мыслями: это было заметно и по сосредоточенному взгляду, устремленному вниз, и по морщинам, проступившим на лбу и даже по губам, плотно сжатым, как у того, кто внимательно за чем-то наблюдает.
Пару раз собаки на него огрызались, но он отгонял их палкой, медленно продолжая свой путь. На лице этого прохожего не возникало и тени волнения; казалось, будто он и палкой машет лишь из врожденного инстинкта, а не из осознанной необходимости. Невозмутимый, он внезапно остановился посреди этой своры, с вызовом глядя на животных. Они, в свою очередь, тоже с вызовом уставились на него. Заметив, в какое опасное положение попал странный прохожий, молодой рабочий, шедший мимо, вытащил из кармана кусок хлеба и бросил его в сторону. Животные, почуяв запах еды, оставили в покое свою жертву, начав драться за новую добычу. Ничего не сказав, прохожий всё тем же медленным шагом скрылся в одном из переулков. Казалось, что он нарочно ищет безлюдные места, петляя по городу. Заложив руки за спину, глядя себе под ноги, слушая противное чваканье парижской грязи, он брёл, не разбирая дороги, временами что-то нашептывая под нос. Человек этот был писателем, и звали его Виктором.
Его душа не была грубой, однако была покрыта ожогами внутреннего тайного страдания, причину которого он сам не мог объяснить. Стремящийся скрыться от людей, он все же в тайне любил их, хотя всякий раз и клеймил позором на своих страницах. Вся его душа была одной большой язвой, которую окружающие, словно палкой, тыкали своей пустотой и безразличием, заставляя Виктора страдать. Конечно, на заре своей юности он был другим, у него были друзья, но с тех пор прошло много времени, и знакомства, которые ещё остались живы, не приносили ему внутреннего успокоения.
Ему казалось, что вся жизнь его теперь — это какая-то серая рутина. Даже работа, в которую он вкладывал столько душевных сил и любви, теперь не вызывала в нём радости. Он творил, но не из потребности, а, скорее, из привычки. Он и жил из привычки. Виктор попробовал однажды бросить своё дело, но, бессмысленно прошатавшись по городу неделю, он вновь вернулся в свою «исповедальню», где уже столько написал. Читал ли его кто-нибудь? О, да, в некоторых кругах его даже признавали, но нельзя сказать, что признавали его одни лишь ценители и философы: среди них были и абсолютные дураки, и люди, которых перевоспитать цивилизованным способом было невозможно. Он нередко забавлял свой циничный ум тем, что спрашивал, чем же понравилось его новое произведение. Ответы выдавали ему или глупца, или мудрого человека.
В этом и состояла суть его творческого страдания: он, обладающий ясным умом, понимал, что слово из его уст, уст того, кто на своём поприще вряд ли когда-нибудь совершит революцию, не обладает силой. Его читают, его цитируют, им восторгаются. Но что же дальше? Ведь он так ждал, что его слова, высказанные правильным и простым языком, будут всеми услышаны! Пускай ему противостоят, ведь люди — живые существа, так, пожалуй, даже интереснее!
Жить, не соглашаясь с ними, каждый день борясь за то, во что он сам верит! Однако им было всё равно, по крайней мере, возникало такое чувство, а омерзительно разнеженного, ко всему равнодушного человека не изменить ничем. От того, что его толкают в бок, он начинает лениво ворочаться, а затем, раздражённо что-то выкрикивая, снова поворачивается на другой бок и засыпает. Вот в такой человеческой пустыне жил Виктор. Не отличаясь верой в чудеса, он работал только потому, что знал, в чём его призвание.
Он любил бродить по улицам, не вглядываясь в человеческие лица. Теперь они его уже не интересовали. Описывая пороки современного общества, Виктор пользовался метафорами, а люди под его пером становились лишь пустыми и безликими словами. Но будучи художником, творцом с душой, восприимчивой к прекрасному, он всё же не упускал возможности полюбоваться честным лицом, хотя видел честные лица крайне редко. Виктора нельзя было обвинить в том, что он всех мерил одним аршином, однако измученный вечной внутренней борьбой, он верил, что истинную чистоту может излучать лишь детское лицо. Удивительно, но этот циничный с виду человек чувствовал искренность всем своим существом, оставаясь при этом скупым на нежность и эмоции.
Он как раз проходил мимо церкви Святого Жюльена, когда увидел на ступенях девочку. Из года в год это существо приходило в одно и то же время на своё место, чтобы заняться чтением, шитьём или просто поглядеть на прохожих. Виктор относился к ней, как к чему-то неживому, как к статуе, которая вечно стоит на своём месте и дарит радость глазу. В ней, действительно, было нечто приятное, что редко можно было увидеть в бедных парижских оборванцах. Виктор никогда не пытался заговорить с ней, но, когда она попадалась ему на глаза, он с каким-то благоговейным удовольствием смотрел на этого херувима, чтобы хоть как-то отвлечь свой истерзанный разум
от пороков человеческих.
Но сейчас взор писателя привлекла вовсе не эта девочка, а яркий, ослепляющий диск солнца, поднявшийся над городом. Глядя на него, Виктор вытащил платок, чтобы отереть лицо от дорожной пыли. Прикрывая рукой глаза, он бормотал обрывочные фразы нового очерка и, поглощенный собой, не почувствовал, как чья-то неловкая рука дотронулась до его локтя.
— Месье, — послышался тихий голос.
— Золото манит, оно подобно солнцу, однако когда его много, душа высыхает, как почва, а глаза слепнут, и перестаёшь видеть истину, — бессознательно произнёс он, всё ещё не обращая никакого внимания на оклик.
— Месье, — всё также настойчиво продолжал голос, — прошу вас.
Раздосадованный тем, что его отвлекают, он резко повернулся к нарушителю своего творческого забытья, но тут же остановился. Ослеплённый ярким светом, он сначала не разглядел, кто стоит подле него.
— Чего ещё? — крикнул он.
Когда чёрные пятна перед глазами немного рассеялись, он с удивлением узнал девочку со ступеней церкви. Она протягивала ему деньги, а он, ничего не понимая, смотрел на неё, впервые за все это время имея возможность разглядеть её, как следует. Такими лицами, должно быть, обладали монахини: строгое, аскетичное, бледное, но доброе, нежное, а в глазах — умиротворённая грусть и милосердие.
— Что это? — спросил он, указывая на деньги.
— Вы обронили, — опуская голову, ответила она.
Впервые в жизни он видел, чтобы дитя улицы не воспользовалось случаем и не украло так удачно потерянные деньги. Он медленно перевёл взгляд с монет в протянутой руке на неё саму, будто ещё не понимая, что случилось. Опустив руку в карман, он понял, что потерял часть гонорара за последнюю книгу.
— Почему ты не взяла деньги себе? — спросил Виктор, пронизывая её недоверчивым взглядом.
— Я не беру чужого, — робко ответила она.
— У тебя так много «своего»?
— Я всего лишь вернула вам пропажу, заберите её, — пряча взгляд, ответила она, и в голосе её послышалась нотка не то уязвлённого самолюбия, не то разочарования.
Эта странная, едва уловимая интонация в голосе заставила Виктора изменить обращение с ней. Немного подумав, он ответил:
— Оставь себе.
— Я не попрошайка, — твёрдо произнесла она. — Заберите монеты, месье, и позвольте мне уйти.
Этот странный полурассерженный вид, сдвинутые брови, категоричность ответов — всё было каким-то удивительно простым и искренним. Нередко он видел, как кокетливые барышни изображали оскорблённую невинность, лишь для того, чтобы добиться своего; но тут, несомненно, было что-то иное. Он некоторое время смотрел ей вслед, однако привычка и собственные принципы заставили его резко отвернуться и вновь созерцать солнце. Так он стоял и размышлял о чём-то, но вскоре ноги неосознанно понесли его по улицам, хотя взгляд всё ещё был устремлен в небо.
«Люди… люди — это луковичная шелуха, — думал он, — надутая, блестящая… сожмешь, а там пусто… лишь шуршит и все… однако среди этого мусора иногда попадаются фиалки. Они спрятаны от чужого глаза, и нужно быть очень умным и чутким, чтобы найти их, а если найдёшь, распознать и не поломать тонкий стебель…»
Резко мысли его прервались, и он воскликнул:
— Вздор, меня потянуло на приторную лирику! Подумаешь, вернула деньги! Вернуть-то вернула, но не украла ли чего-нибудь еще?
Прекрасно зная, что у него нечего было красть, он всё же ощупал карманы. Природная недоверчивость и жёлчность у Виктора были на уровне инстинкта. Прекратив свой торопливый обыск, он задумчиво оперся спиной о стену. Солнце уже наполовину скрылось из его глаз за уродливыми человеческими постройками, и он смотрел на эту серую глыбу камней, бессознательно покусывая губу. Из открытых окон слышалась ругань и крики, редкие прохожие подозрительно оглядывали этого хорошо одетого человека, вероятно, принимая его за полицейского; они ускоряли шаг, едва только Виктор бросал на них один их своих пронзительных взглядов.
— Стена. Грязная стена непонимания, с которой сталкивается каждый мыслящий человек, желающий привнести в этот мир что-то своё, выстраданное. Ты стоишь перед ней, пытаешься докричаться до тех, кто её выставил перед тобой, а всё впустую, — вновь вслух произнёс он.
Виктор стал прохаживаться взад-вперёд, заложив руки за спину, поджав губы.
— Всё-таки эти бедняки — довольно занятная категория людей.
Внезапно осенённый какой-то мыслью, он порылся в кармане. Достав пригоршню монет, Виктор пробормотал:
— Хм… а вот возьму и проверю!
Сознательно забредая на самые грязные и мерзкие улочки, он выискивал своих «подопытных» и бросал монету им под ноги, делаявид, что не замечает пропажи. Растратив таким образом всё, что
у него было, он наблюдал исподтишка, как эти люди с притворным безразличием прятали деньги в свои карманы. Надо признать, он испытывал какое-то мрачное удовольствие, видя доказательство собственного нелестного мнения о человеческой натуре. Виктор улыбался, его лицо выражало омерзение. Погрязнув в беспощадном цинизме, он ещё мог чувствовать. Довольные вороватые физиономии, крючковатые мозолистые пальцы, хватающие блестящие монеты вперемежку со зловонной кашей, — всё это заставляло его смеяться и страдать одновременно.
«Можно ли их винить в отсутствии честности? У бедняков есть своё оправдание, но, когда люди обеспеченные ведут себя подобным образом, как назвать их поведение? Процентщики, безжалостно обирающие своих клиентов, готовые удавить за недоплаченный су, правители… Но нет! Для бедного или богатого — для всех — должна быть единая мораль. Нужда или благополучие не должны делать из человека шакала. Нужда — это не оправдание, это обстоятельства, с которыми человек должен уметь сожительствовать. Нужда не должна порождать преступление и подлость. Да!» — с этой мыслью он бросился домой, чтобы написать «Нищие и Боги», идею которых он разрабатывал уже давно, но только сейчас почувствовавший себя готовым к этому новому шагу на пути обличения человеческих пороков.
Книга была издана, только, как и следовало ожидать, должного восторга не вызвала. Каждую неделю Виктор заглядывал в книжную лавку, но дело продвигалось очень плохо.
— Ну, как дела, Этьен? — спросил он, вяло опираясь локтями о прилавок.
— А ты как думаешь? Мой тебе совет, отдохни. Даже если твой последний опус и гениален, он не для этой эпохи. Впрочем, вчера купили твой очерк по истории Франции.
— Пришли и целенаправленно купили?
— Да, я тоже удивился. Хотя это и лучшая твоя работа, но сколько уже лет прошло со дня издания…
— Какой-нибудь студент?
— Нет, это была девчонка.
Брови Виктора взмыли вверх.
— Что ещё за новости! Ты не шутишь?
— Нет, я потому и запомнил, что это показалось мне удивительным. Сомневаюсь, что твои аллегории поддадутся её разуму. Они и взрослому не всегда ясны. Виктор отошёл от прилавка и, проводя по лицу ладонями, словно человек, безумно от чего-то уставший, произнёс:
— Не знаю, не знаю… Иногда мне кажется, что я пишу настолько просто, а за моими сравнениями и метафорами скрываются настолько узнаваемые вещи, люди, поступки, что невозможно чего-то не понять. Хотя понимание — это не самое главное. Люди попросту не проникаются моими словами, тогда возникает вопрос: а зачем я вообще что-то делаю? Чтобы делать хоть что-то? Чтобы быть одним из тех, выпячивающих свои таланты на всеобщее обозрение бездарностей?
— Дружище, тебе точно нужен отдых. Ты начинаешь говорить глупости.
Минуло полмесяца с того дня, а Виктор всё ещё продолжал заглядывать к книготорговцу. Это был единственный человек, с которым он часто виделся в последнее время. Состоя с ним в товарищеских отношениях, он мог читать все книжные новинки, которые его интересовали, а заодно и наблюдать за посетителями, за их нравами и лицами, выявлять их интересы. Однажды, стоя у высоких книжных шкафов и разглядывая старинные фолианты, он стал свидетелем любопытной беседы, к которой поначалу не проявил должного внимания.
— Мадемуазель, рад вас снова видеть! Как вам понравилась книга, которую вы купили в последний раз? — спросил Этьен.
— Очень понравилась, месье, — был ответ.
— Что же вы хотели бы взять теперь? Вы читали «Нищие и Боги»?
Услышав название своего произведения, Виктор полуобернулся и заметил невысокую фигуру, облачённую в простое платье. Он бросил взгляд на Этьена: тот пристально смотрел на него с едва уловимой насмешкой. Виктор поставил фолиант и медленно приблизился к покупательнице, всё ещё не видя её лица.
— Именно поэтому я и пришла к вам, — ответила она.
— Неужели вы что-то поняли? — спросил Виктор, уже приготовившись услышать самодовольное «да» и пространные и весьма недалёкие и банальные размышления о судьбах мира.
Посетительница обернулась. Он остановился на месте. Взгляд его выражал высшую степень удивления, лицо так и застыло в недоверчивой гримасе. Это была та самая девочка! Она тоже его узнала, потому что на лице её отразилось смущение, и она поспешно повернулась к продавцу.
— Возможно, я поняла не всё, но мне очень нравится ход мыслей автора, — ответила она, не глядя на Виктора. А затем добавила: — Для меня он герой.
— Позвольте? — спросил он, всё ещё неподвижно стоя в нескольких шагах от неё. — В чём состоит его героизм? В том, что он прячет своё лицо за лабиринтом слов?
— А разве нет героизма в том, чтобы обнажать человеческие пороки и пытаться их врачевать? Простой жизненный героизм, который не нуждается в похвале.
— Вы так говорите, будто знаете автора? А вдруг это какой-то холёный богач, которому нечем заняться, и вот, он сидит в своих шикарных апартаментах и развлекается слаганием фраз?
— Холёный богач не сможет настолько ясно выражать мысли, потому что часто у такого сорта людей замыливается глаз, и они становятся не в силах различать плохое и хорошее. Эта работа — не простое слагание фраз, месье, — тут она повернулась к нему, — вы её читали?
Виктор, так любивший испытывать людей и наблюдать за их поведением, перекинулся многозначительным взглядом с приятелем, вытащил из кармана часы и начал их протирать платком со словами:
— Читал и не нахожу ничего особенного. Этот месье просто удачно жонглирует словами. Его нельзя уличить в невежестве, однако в его мыслях много жёлчи, он откровенно издевается над людьми, а между тем сам является одним из них. Но поразительно, мадемуазель так его защищает! Вы с ним знакомы? — с этими словами он поднял на неё проницательный взгляд. Этот взгляд снова заставил её почувствовать себя неловко, и она отрицательно покачала головой.
— И что же вы поняли из его последней работы? — спросил он, кладя усердно начищенные часы обратно в карман.
Некоторое время она не решалась говорить. Когда пауза стала невыносимой, а лицо Виктора успело сменить несколько выражений (от разочарованного до язвительного), она произнесла:
— Это одинокий человек, чья душа безмолвно истекает кровью, видя несовершенства этого мира. Несмотря на категоричность заявлений, мне не кажется, что у него злое сердце, даже наоборот. Возможно, где-то он и сам ошибается, не все люди дурны, но осуждая, он прощает. И безнадежная ирония, скорее, просто ширма, за которой прячется этот несчастный, как раненый зверь, не желающий показывать боли своему сопернику, и потому рычащий ещё более грозно.
Вновь воцарилась тишина. Она подняла взгляд на Виктора и, тихо извинившись, вышла из магазина.
— Вздор! — только и смог сказать Виктор, медленно подходя к прилавку, на то самое место, где ещё несколько секунд назад стояло это удивительное создание. Даже на лбу его проступили вены, в которых заметно пульсировала кровь. Впервые за всё это время что-то взволновало его до такой степени. — Ну, и что ты на это скажешь? —растерянно спросил он.
— Что я могу сказать? Тут околачивается столько грамотеев из Сорбонны, — махнув рукой, ответил Этьен, — услышала их разговоры. Нашла тоже одинокого добряка! Ты и доброта — вещи несовместимые, дружище!
— Мне почему-то кажется, что её слова искренни. Простодушны, по-юношески отчаянны, чересчур возвышенны, но искренни, — всё тем же слабым голосом, задумчиво, словно не слыша циничных речей приятеля, произнёс Виктор.
— Ну, конечно, ведь это льстит твоему самолюбию!
Некоторое время он так и стоял, судорожно соображая, затем, приосанившись, он решительно произнёс:
— Вот что, Этьен, дай-ка мне моё «Исцеление».
С книгой в руках он вышел из магазинчика. Лицо его стало взволнованным, внутри всё клокотало. Спрашивая себя, что происходит, тайно насмехаясь над своей доверчивостью, он всё-таки дошёл до церкви Святого Жюльена, отворил тяжёлую дверь и попал внутрь. Он не был набожен, хотя и верил в высшие силы, но приятная прохлада, исходящая от стен храма в знойный день, таинственная сумрачность и высота свода — всё это повергло Виктора в необъяснимый тихий восторг. Внутри у него что-то всколыхнулось и тут же улеглось.
Живя в постоянном состоянии разочарования, духовного опустошения и пугающего реализма, он вдруг оказался в обители покоя и тишины. Здесь было как-то особенно чисто, а в воздухе не витало удушливого запаха столичного лицемерия. Сев на скамью, он застывшим взглядом наблюдал за тем, как мерцают летящие пылинки в тусклом свете узкого окна. Услышав шаркающие шаги за спиной, Виктор вскочил с места, будто опасаясь, что кто-то может увидеть его здесь и уличить в сентиментальности. Мимо него проковылял служка.
Виктор облегчённо расправил плечи и, едва слышно ступая по каменному полу, боясь потревожить это царство тишины, спросил:
— Скажите, вы знаете, что это за дитя обычно сидит на ступенях церкви?
— Это Анаис, девочка из приюта больницы Отель-Дьё.
— Возьмите, — произнёс он, протягивая книгу служке. — Она забыла её у входа в церковь.
Сказав это, Виктор незамедлительно скрылся за дверью, будто испугавшись, что ещё мгновение, и он может передумать. Зачем он пошёл туда? Была ли эта простая благодарность? А может, польщённое самолюбие? Он задавал себе эти вопросы всю дорогу, пытаясь понять, зачем он это сделал, и не находил ответа. До сих пор взволнованный, до сих пор перебирающий в голове всё, что он знал о ней, Виктор чувствовал, как сердце его становится большим; настолько большим и тяжелым, что ему казалось, будто вскоре оно перестанет помещаться внутри тела.
Его всегда раздражал назойливый интерес соседей: они, видимо, в чём-то его подозревали, а поэтому вели себя как-то подобострастно-насторожённо. Сегодня они его просто с ума сводили: ему казалось, что эти пронырливые физиономии, эти внимательные взгляды пытаются проникнуть в суть его мыслей, а потому Виктор бегом поднялся на свой этаж и поспешно запер дверь на два оборота, чего с ним никогда не бывало.
Уже месяц он ничего не писал, почти безвылазно сидя в своей квартире. У него началась своеобразная болезнь. В его сознании что-то перестраивалось, и всё это вызывало опустошение, слабость. Чувствуя отвращение к самому себе за бездействие, Виктор давал себе зарок вновь взяться за перо, но постоянно находил оправдания, почему не хочет этого делать именно сегодня. В его голове не было мыслей, по крайней мере, ему так казалось. Ночью его почему-то настигали странные сны. Впервые за всё это время он вспомнил свою мать, которая прижимала его к груди. От этих видений душа у него начинала болеть ещё сильнее, а одиночество безжалостно вгрызалось в мозг и сердце. В такие моменты он обыкновенно, движимый неестественной жаждой общения, бежал к своим знакомым, но эти встречи не приносили ему удовлетворения. Внутренне он искал чего-то и, не находя этого в обществе, ещё острее ощущал тоску и невыносимый вес одиночества.
Глядя, как солнце заполняет всегда тёмную часть его улицы, он внезапно отпрянул от окна. Он начал понимать, что с ним. Теперь в его душе пошёл обратный процесс: от полного затишья и пустоты — к лихорадочной деятельности. И без того чурающийся людей Виктор теперь и вовсе перестал показываться на улице, он снова работал. Он не мог понять, что движет им, всё то же ощущение привычки, удачно складывающегося дела или, действительно, внутри него рождалась какая-то большая мысль.
В декабре он, наконец, дописал ещё одну работу. Этьен, ознакомившись с ней, устремил задумчивый взгляд на приятеля:
— Стиль сильно изменился, боюсь, тебе это навредит. Куда пропал цинизм? Где едкая карикатура общества?
Виктор вздохнул.
— Ты правильно заметил, что-то изменилось, но разве это не естественно? Я переболел цинизмом и теперь, пожалуй, становлюсь здоровым человеком.
— О, да, серый цвет лица может иметь только человек пышущий здоровьем, — усмехнулся Этьен, — физически и морально.
— Что конкретно тебе не нравится?
— Ты писал ярко, остро, а теперь… как-то тоскливо и абсолютно безнадёжно.
— Это всё потому, что ты видишь мою физиономию перед глазами.
— Да, ты прав, физиономия — не лучшая иллюстрация к твоему сочинению.
Виктор уже потянулся за рукописью, чтобы забрать её, но Этьен остановил его.
— В конце концов, в том же стиле творят современные лирики, и я не вижу ничего плохого, чтобы тебе подхватить общее течение. Видимо, это болезнь века. Зайдёшь через неделю, все будет готово.
Книгу издали. Добираясь до своего дома обычным путём, с книгой в руке, Виктор встретил Анаис. Она шла впереди, но даже со спины он сразу почувствовал, что это она. Он окликнул её. Девочка остановилась и посмотрела на него. Несомненно, она его узнала, потому что лицо её приняло смущенное выражение, а на губах появилась несмелая улыбка. Она опустила взгляд и поздоровалась с ним. На некоторое время повисла пауза, но Анаис прервала её словами:
— Я давно хотела вас поблагодарить. За книгу.
Виктора тяжело было вызвать на эмоции, но сейчас сердце его дёрнулось, и по нему разлилось нечто тёплое, давно забытое.
— Тогда возьми это, — он протянул экземпляр нового сочинения. — Издатель ругает меня за стиль, видит Бог, неоправданно. Ему следовало бы поругать за это тебя.
Она подняла на него глаза, полные искреннего недоумения и ответила:
— Простите, я плохо понимаю вас.
Виктор смотрел в её лицо. Оно было таким же свежим, честным и разумным, как в первый раз. Несмотря на природную нежность, на нём был явный отпечаток какого-то самовольного отчуждения, даже страха. Это лицо будто являло собой олицетворение его самого; той стороны души, которую он упорно прятал от чужих глаз.
— Последний год я и сам себя перестал понимать, — пробормотал он, чувствуя, как привычная натянутость невольно исчезает, а сердце, подобно цветку, всё сильнее раскрывается и тянется к источнику света.
— Значит, ты живешь в Отель-Дьё? — спросил Виктор. — С тобой там плохо обращаются?
— Вовсе нет.
— Тогда почему ты такая понурая?
— Не знаю, почему это удивляет именно вас. Разве вам никогда не бывает грустно?
— Когда я всем доволен — нет.
— Тогда вы сами ответили на свой вопрос.
— Тогда тебе чего-то не хватает?
— Чего может не хватать сироте? Родителей. Друзей. Заботы. Понимания. А вам?
Этот последний вопрос, заданный с особенной интонацией, приправленный мимолетным проницательным взглядом, стал окончательным доказательством разумности Анаис. Как точно она (быть может, неосознанно) определила его недуг! Виктор покачал головой, улыбнулся, как человек, сражённый неожиданным явлением, и ответил:
— Мда… ты коварное создание. В юном возрасте это даже удивительно.
— Разве я сделала что-то плохое? — спросила она, и в голосе её послышалась непривычная для слуха Виктора интонация.
Повисла пауза. Виктор в силу своей аскетичной натуры настойчиво пытался выискать в Анаис какой-нибудь страшный изъян, увидеть в ней неестественность, фальшь. Больше всего он ненавидел подобострастие и почему-то именно сейчас ему хотелось найти его в ней, доказать самому себе, что всё это время он был жертвой самообмана.
— Скажи, — продолжил он, оглядывая одежду Анаис, — на что ты живешь?
— У меня была возможность пойти работать на прядильную фабрику, но отец Пьер из церкви Святого Жюльена пообещал, что через год я смогу посвятить себя Господу. Сейчас я помогаю ухаживать за больными в Отель-Дьё.
— Неужели ты хочешь стать монахиней?
Она замолчала и стала ещё более грустной, чем обычно.
— Я так долго взращивала в себе эту мысль, что уже и сама не знаю, чего хочу. Это мой долг, — ответила Анаис, не поднимая головы.
— Прискорбно было бы узнать, что разумные люди пропадают в застенках монастырей, тогда как снаружи остаются одни невежи, равнодушные ко всему. Неужели у тебя нет своих желаний? Ты считаешь, что в монастыре ты будешь кому-то полезна? Обычно в монастырь идут от безысходности.
— А вы считаете, что я иду туда по какой-то другой причине? — спросила она, вдруг бросая на него мимолетный взгляд.
— Безысходность? В твоём-то возрасте? Даже я, склонный к крайностям, не могу этого понять. Должно быть, жизнь просто тебя испытывает, а ты боишься сражаться.
— Это жестокое испытание для человека, который только начинает жить. Я не хочу быть похожей на множество других сирот, лишённых надежды на непогрешимое будущее. Вы и сами пишете, что нужда наравне с богатством порождает порок.
Виктор немного помолчал, блуждая рассеянным взглядом.
— Я бы мог сказать, что тобой движет трусость, — вдруг произнёс он, — однако самовольное погребение в стенах, из которых нет обратной дороги… Знаешь, ты загадочное существо. Тебя сложно назвать взрослым человеком, но ты мыслишь.
— Что вас удивляет? Несчастье заставляет людей невольно раньше становиться взрослыми.
Этот диалог, который был практически лишён всякой интонации, был, скорее, обоюдной перепалкой, но перепалкой мирной. Они как будто «обстреливали» друг друга, пытаясь понять, не обмануло ли их первое впечатление.
— Значит, ты говоришь, что я герой, — произнёс Виктор, меняя тон на более ласковый.
— Вы всё ещё помните, — ответила Анаис, пряча взгляд.
— Не каждый день с такой самоотверженностью пытаются отстоять мои взгляды и меня самого. Конечно, я помню.
Она молчала, теребя в руках корешок книги. Некоторое время Виктор и сам не знал, что сказать. Он только смотрел на это странное создание, чувствуя примерно то же, что и тогда, в церкви.
— Ты серьезно полагаешь, что Господь питается душами тех, кто добровольно отправил себя на заклание?
Анаис замерла, лицо её стало серьезным, чуть ли не хмурым. Но она не злилась, а, скорее, наоборот. Виктор заметил, как дрогнул её подбородок, как затруднилось дыхание.
— Что ты молчишь?
— Чего вы от меня хотите? — спросила она, поднимая на него строгий взгляд, в котором на секунду появилась недоверчивость дикого зверька.
— Мне показалось, что ты необычный человек. Наверное, я не ошибся.
— Вам же нет до меня никакого дела, — ответила она твёрдо. — Зачем вы пытаетесь посеять во мне сомнения?
— Зерно нельзя посадить туда, где для него нет почвы. И потом, если бы мне не было до тебя никакого дела, — всё так же пристально наблюдая за каждым проявлением эмоций на её лице, ответил Виктор, — я бы не стал с тобой разговаривать. Твоё решение привело меня в недоумение. Если ты каким-то странным образом появилась в моей жизни, я считаю своим долгом протянуть тебе руку.
— Что это значит?
— Я могу определить тебя в школу при монастыре, ты приглядишься, оценишь, насколько это тебе необходимо. Если твоё решение не изменится, я не стану тебя удерживать. Однако мне кажется, что разум должен оставаться здесь, в этом сером грязном городе именно для того, чтобы помогать очищать его и возвращать ему здоровые краски.
Анаис согласилась с его предложением, и Виктор определил её в женское аббатство на севере от Парижа. Сначала довольно редко, а затем всё чаще он стал навещать её. Каждый раз, покидая Анаис, ему казалось, что он больше к ней не придёт. Едва переступив порог дома, он начинал ощущать внутри себя необыкновенную легкость: так чувствует себя человек, сделавший доброе дело. Это приятное ощущение доброты, которое так долго было не свойственно ему, которое так долго дремало в его аскетичной душе, каждую неделю возвращало его за высокие стены монастыря.
Сначала ему тяжело давалась роль наставника и опекуна, но через некоторое время Виктор уже не представлял себе жизни без этих непродолжительных, но удивительных встреч. С каждым разом Анаис завладевала его вниманием всё сильнее и сильнее. Иногда, слушая её с закрытыми глазами, он забывал, что рядом с ним сидит беззащитный человек, полуребёнок. Виктор уже не раз подмечал, что её улыбка, сдержанная, скромная, добрая, имела над ним неодолимую власть. В этой улыбке было что-то, что роднило её с ним. В ней было пережитое страдание, одиночество, недоверчивость, даже боязливость. Вместе с ней Виктор тоже улыбался. Он не смотрел на неё, как на будущую женщину, он видел в ней человека, душа которого была необыкновенно чиста. И это случилось как раз тогда, когда он уже перестал верить в добро!
— Вся моя жизнь представляет собой впитанное уродство человеческого нрава, выливающееся на страницах, — сказал как-то Виктор. — Меня хвалили за этот яд, восхищались даром слова, кто-то даже приписывал гениальность. Не спорю, что сперва я считал, что всё делаю правильно, что я правильный человек. Но время шло, а ничего не менялось. Знаешь ли ты, что самое главное для того, кто говорит? Быть услышанным. Меня слушали, но не слышали. Со мной соглашались, стоя ко мне спиной. Я к этому привык и до сих пор с трудом верю в то, что ты, ещё не испытавшая всех ужасов этой жизни, не видевшая пороков во плоти, можешь понять суть моего отчаянья…
Анаис бросила на него сосредоточенный взгляд и произнесла:
— Вы думаете, чтобы понимать, необходимо опустить руку в грязь? Что-то мне довелось видеть и самой, но что-то я увидела вашими глазами, и это стало претить мне так же, как и вам.
Виктор замер. Ему в голову пришла странная мысль. Впервые в жизни он испытал искреннюю, лишённую всякого самолюбия гордость. Он действительно стал невольным воспитателем этой юной души. «Обучая», он будто оберегал её от возможных опасностей.
— Вы зря думаете, что я ничего не смыслю в жизни, — продолжила она. — Конечно, потеряв маму и брата практически одновременно, я лишилась воспитания и заботливого поучения, но брошенный в городе на произвол судьбы ребёнок быстро учится всему сам. Признаться, первое время я искала друга, но потом смирилась. Очень больно искать и не находить, особенно, когда тебе это жизненно необходимо. Знаете, в каком-то смысле, я животное. Животные чувствуют, от кого исходит опасность, а от кого — нет. От вас исходило что-то родственное.
— Повеяло знакомым холодом одиночества? — усмехнулся внимательно слушающий её Виктор.
Она покачала головой, опустила глаза и ответила:
— Могу сказать одно: впервые в жизни я действительно не испугалась человека.
Виктор встал и, пытаясь скрыть волнение, отошёл к окну. Глядя сквозь решётку, он думал о жестокости жизни, которая лишила эту чистую душу родных, причём в сознательном возрасте, что гораздо страшнее. Сломав её тогда, когда формировалось её сознание, жизнь навсегда обрекла это существо на муки. Доверчивая, она вынуждена бояться всех. Слабая, она вынуждена казаться сильной.
Он обернулся. Анаис сидела в той же позе, глядя перед собой.
— Если бы я был мистиком, — произнёс он, — я бы поверил, что ты моя некогда потерянная сестра.
Подходил срок определиться с выбором будущего, и Виктор стал сосредоточенным и нервным. По речам Анаис было трудно понять, изменила ли она своё решение. Когда он увидел её, лицо девочки было бледно, в глазах виднелись слёзы. Внутри у него что-то оборвалось, ему показалось, что он уже знает исход этого дела.
— Значит, ты всё решила? — спросил он, замирая на ступенях мрачной каменной темницы.
Она отвела взгляд.
— Странно, — продолжил он, — я думал, что мне удалось поколебать твою волю.
В его голосе слышалась горечь, граничащая с жесткостью.
— Почему ты молчишь? — спросил Виктор, приближаясь к ней и пытаясь заглянуть в лицо. — Неужели ты, действительно, хочешь остаться здесь?
Наконец, она подняла на него взгляд и дрожащим от сдерживаемых слёз голосом сказала:
— Аббатиса спросила меня, как я собираюсь жить в Париже, чем я буду себе зарабатывать. Когда я ответила, что вы мне поможете, у неё было такое лицо… словом, она осудила меня. И она права, это очень нехорошо. Я должна остаться, чтобы не быть вам каждый раз немым укором и обузой.
Виктору никогда не нравились настойчивые советчики-церковники, и даже тут им удалось влезть и извратить его помыслы. А были ли у него вообще какие-то намерения? Ведь до этого дня он даже не задумывался, что будет делать с этим существом, если она откажется от своего изначального решения. Он отвернулся от Анаис, пытаясь понять, как же ему быть дальше. Она, похожая на маленького ягнёнка, который жалобно и ласково жмётся к своей матери, подошла к Виктору и хотела положить голову ему на плечо, но в последний момент остановилась, потупив взгляд. Она боялась показывать свою привязанность, потому что его молчание как будто доказывало, что Виктор принимает её решение.
— Вы правы, я больше не хочу быть монахиней, — произнесла шёпотом она, и в этом шёпоте было слышно отчаяние. — Я чувствую, что нужна вам. Но у меня нет выбора: ради вашего же спокойствия я должна остаться здесь.
— Уж не знаю, зачем ты появилась в моей жизни: спасёшь ты меня или погубишь, — ответил он сдавленным голосом и повернулся к ней.
Разве это безобидное создание, глядящее на него с таким доверием, может стать причиной его погибели? В ней он смутно ощущал нечто близкое, светлое, благородное. При этом лицо его не выразило нежного чувства, которое он испытывал.
— Мне кажется, я к тебе слишком привязался, — сказал Виктор серьезно.
Эта последняя фраза повисла в воздухе. Он замолчал. В каком-то смысле Анаис ему помешала, сбив привычный порядок мыслей в голове, но в этом вмешательстве было нечто особенное, приятное. Лицо её заметно изменилось. Девочка отошла на несколько шагов, старательно пряча от него взгляд. В этом действии было столько немого страдания всеми покинутого существа, что Виктор не осмелился и дальше молчать, он понял, что необходимо сказать хоть что-то. В её осанке появилась какая-то обречённость, голова склонилась на грудь, пальцы сплелись в нервном ожидании. Она ничего у него не просила, не делала ничего, чтобы вызвать жалость, но ему стало её жаль. Совсем недавно он не знал, что такое жалость. Он не жалел себя, не жалел и окружающих, в его поведении всегда была непреклонность, категоричность, догматизм. Всем своим существом она просила его не покидать её, но губы были плотно сжаты, а лицо особенно серьёзно, даже строго.
— Скажи, я нужен тебе?
— Зачем вы спрашиваете? Всё уже решено.
— Да кем решено? — воскликнул Виктор. — Зачем ты так смотришь на меня? Ты думаешь, что я осмелюсь бросить тебя? Как ненужную вещь, как зонтик, которым пользовались, пока светило солнце, а ночью бросили в чулан? Хорош же я буду, если опущусь до тех, кого сам осуждаю! — С этими словами он подошёл к ней, грубовато взял за плечи, повернул к себе и продолжил: — Никакая аббатиса не может решить за тебя, слышишь ты меня? Я чувствую, что из тебя получится достойный человек, а потому и протягиваю тебе руку, потому и соглашаюсь вести тебя по жизни. Если ты не против, я сегодня же начну дело по опеке. И ни один представитель этого нарочито благочестивого снаружи и погрязшего в грехах изнутри общества не покажет на тебя пальцем.
Анаис подняла на него взгляд, в котором читалось недоверие и искренняя радость одновременно. Это был взгляд бездомного зверька, выросшего на улицах грязного города. Зверёк, наконец, обрёл своего хозяина.
— Я не знаю, перст ли судьбы свёл нас, но ты появилась в моей жизни как раз тогда, когда я сам дошёл до заветной грани, за которой уже нельзя жить, как прежде.
***
Он открыл глаза. Теперь в его жизни что-то изменилось, и он чувствовал это даже сейчас, когда чувства притуплены, а сознание ещё не до конца проснулось. В его доме, в этом прибежище звенящей пустоты, теперь появился новый звук: шорох живого существа, босыми ногами ступающего по деревянному полу. В этом едва уловимом звуке было что-то приятное, хотя Виктор и сам не понимал, что именно. Даже воздух здесь стал иным: ароматным, домашним.
Он отворил дверь и увидел то, чего не видел с самого детства: на столе стояли цветы, обычные полевые цветы, не источающие аромата, но такие живые и радующие глаз. В его доме никогда не было цветов, здесь никогда не было накрыто к завтраку, никогда не стояло кувшина свежего молока, а из тарелок никогда не доносилось такого аппетитного запаха домашней еды.
Анаис заметила его и, будто за что-то извиняясь, безмолвно опустила взгляд, немного краснея. Виктор не привык говорить тёплых слов, но сердце у него сжалось от давно забытого чувства. Ему наконец-то показалось, что он дома.
— Откуда здесь это всё? — спросил он, разглядывая столь неестественные для его одинокой кельи предметы.
— У меня были деньги, и я решила, что вам будет приятно, — всё ещё не поднимая глаз, ответила Анаис.
— Теперь ты живёшь под моей опекой, тебе не нужно тратить скопленные трудом крохи.
— Я так давно никому не делала подарков, не вините меня. Вы сказали, что теперь я ваша сестра. Так позвольте мне заботиться о вас, как о брате.
Впервые Виктор испытал это странное чувство. Заботиться! Каждой одинокой душе втайне хочется, чтобы о ней кто-то заботился!
Он ощущал, что кто-то его любит, причём любит просто так, неосознанно, как любят родного человека. И сам он вдруг как-то особенно улыбнулся Анаис, а она, видя эту тёплую, ещё недавно абсолютно невозможную улыбку на устах того, кто назвал себя её «братом», доверчиво села подле него. Она всё ещё была немного смущена и ничего не ела, только наблюдала за тем, с каким удовольствием, с какой медлительностью Виктор наливает молоко, будто желая растянуть это странное ощущение доброты внутри себя подольше. Он пододвинул ей кружку, и между ними вновь возникло какое-то неловкое оцепенение. Он впервые в своей жизни за кем-то ухаживал.
Это был первый шаг в его становлении новым Виктором; для неё же, отвыкшей от доброты в свой адрес, это было возрождением. Она с искренним рвением помогала ему во всём, получая удовольствие даже от простейшей услуги. Наблюдая за тем, как она искренна с ним, он тоже постепенно стал всё более явно выражать свою благодарность и привязанность. Сначала это были односложные слова, а затем он впервые в жизни раскрыл ей свою душу. Что-то необъяснимое было в этом союзе. Он не был построен на кровном родстве, но степень привязанности их была едва ли не крепче. Это объяснялось не только родством их мировоззрения, но и жаждой, какую испытывает всякий одинокий человек в этом мире. Припадая к живительному источнику братской любви, он начинает с особой жадностью поглощать её, испытывая удовольствие от её прохлады, а погружая в неё своё тело, он излечивает нарывающие ожоги.
Наступила осень, Виктор заболел. Поначалу симптомы не вызывали никакой тревоги у Анаис, но когда её «брат» стал худеть, она встревожилась. Теперь уже она не разговаривала с ним по вечерам, а молчаливо ухаживала, то принося лекарство, то поправляя подушку. Лицо её вдруг стало взрослым, теперь в нём читалось нечто скорбное, испуганное. Так, верно, выглядит человек, внезапно столкнувшийся с призраком из прошлого. На её глазах умерла мать и младший брат, и вот теперь этот странный человек, назвавший её сестрой, в муках метается по подушке. Вихрь детских воспоминаний поднялся в её душе. Она отошла в угол и скрылась под пологом темноты.
Из угла послышались сдавленные рыдания, которые Анаис всеми силами пыталась заглушить. Ей стало страшно потерять и его, внушившего ей надежду на то, что теперь она не будет одинока. Несмотря на то, что жизнь уже несколько раз лишала её близких или просто приятных сердцу людей, к таким потерям невозможно привыкнуть — они всегда будут оставлять неизлечимую рану в душе. Под влиянием времени она перестаёт нарывать, кажется, что боль проходит, но стоит событиям повториться, она вновь раскрывается и кровоточит.
Виктор зашевелился: ему невыносимо было слышать эти звуки душевных мук, рвущихся наружу. Она стояла к нему спиной, обхватив голову обеими руками, будто пытаясь сдержать натиск мыслей.
Он откинул одеяло и, медленно ступая слабыми ногами по полу, подошёл к ней. Сознание ещё не до конца вернулось к нему, поэтому впоследствии он не мог вспомнить, был ли это сон или все случилось на самом деле. Впервые за всё время он обнял её за плечи, будто говоря: «Не бойся, я не брошу тебя». Она неловко, но с каким-то невероятным вдохновением упала к нему на грудь.
Некоторое время они оба слушали тишину, нарушаемую приглушённым стуком сердец. В объятиях Анаис было что-то странное, даже пугающее. Она вцепилась в него мертвой хваткой, как человек, только что готовый броситься в бездну, но вовремя удержанный дружеской рукой. Надо признать, что и Виктор начал ощущать нечто схожее по силе. Это были его первые объятия за всю сознательную жизнь; кажется, у него даже закружилась голова.
Держа в руках это странное, непостижимое в своей доверчивости и доброте существо, ему показалось, что он взял на себя огромную ответственность, едва ли не большую, чем за собственного ребёнка. В этом случае родство становится причиной возникновения ответственности, но здесь, здесь было что-то особенное. Разве не было перста судьбы, в объединении двух страждущих от одиночества душ? Разве не было лишним доказательством этого скреплённого свыше союза их обоюдное и абсолютно чистое желание упасть друг другу в объятия: ему — укрыть на своём плече это слабое существо, а ей — спрятаться? И сколько счастья испытал этот непреклонный, истощённый одиночеством человек от простых, невинных радостей, о которых ещё недавно говорил с горькой усмешкой!
Виктор продолжал писать и теперь он обрёл смысл это делать. Пропала безысходность, пропала творческая неуверенность, зато появилась мужественная лиричность: серьёзность, наряду с добротой. Анаис открыла для него удовольствие творить добро.
Объединив усилия, они творили его едва ли не каждый день, держась за руки и удерживая, если кто-то из них оступался или уставал идти дальше. Желая исцелять души изнутри, Виктор никогда не осмеливался предлагать фактическую помощь, потому что был уверен в человеческой неблагодарности. Теперь он поверил в то, что мир возможно излечить не критикой, которую понимают все, но никто не принимает близко к сердцу, а добротой. Перестав постоянно пребывать в застенках своего одиночества, питаясь от великодушного нежного сердца всёпоглощающей энергией созидания, Виктор стал лучше.
Следующая книга принесла ему успех. Сам он говорил, что на её написание ушёл не год, который так сильно изменил его самого, а вся жизнь. Он копил в себе что-то и вот теперь обрёл смелость высказать. Весь смысл произошедшего с ним был заключен в предисловии, которое по своей искренности и откровенности было равносильно самому произведению.
«Стремясь к справедливости, я очень часто бывал жесток, но сейчас я даже рад, что моя жизнь сложилась именно так, иначе я никогда бы не познал счастье открытия. Я был подобен отшельнику, живущему в своей пещере, каждое утро любующемуся природой, окружающей его, но нисколько не интересующемуся, что же находится за гранью того, что в данный момент видит его глаз. Не могу сказать, что я был особенно несчастен, живя в том мире. Я привык быть таким, каким меня знали, и сам уже не мыслил себя другим.
Однако в моей жизни произошло одно незначительное событие, одна встреча, которая сделала из меня нового человека, с новым мышлением; со старыми убеждениями, но с новым взглядом на мир, на его недостатки, на себя самого. Кажется, я выпустил из себя давно спящего человека, и вот он перекраивает мою жизнь, меняя меня самого. Я не стал более чувствительным, но действия мои и слова с большей лёгкостью выходят из сердца, теперь уже их не сдерживают плотно сжатые губы. Я познал всю прелесть этого вечного слова «доброта»! За всю свою творческую жизнь я придумывал немало путей излечения человеческих душ, однако только сейчас понял, что на самом деле является лекарством. Да, моё поведение изменилось, но цели всё те же. Если только Вы искренне радеете за то же, за что радею и я, Вы простите мне эту перемену и будете расти и меняться вслед за мной, вместе с собою меняя Ваших окружающих.
Когда-то я говорил о фиалках. Берегите их сердца, заклинаю Вас.
Мы должны спасти их, ибо, если не останется их, погибнет наша духовность. Заключенным в каменные лабиринты нам останется только иссыхать под знойным солнцем, выжигающим нас из собственной телесной оболочки».
Реутов, Московская область, Россия