«У вас есть сабля?»
По просторному кабинету быстро перемещается пожилой щупленький военный. О таких говорят: «В чем только душа держится?» Он подбегает ко мне:
– Замените пропившего солдатские деньги Корюгина… – и уже из дальнего угла, – не пьете? Хорошо. Казначей положен по штату, а его нет. Нет! Денежное довольствие будете выдавать лично. – Слова вылетают из него упругими горошинами. И сам он скачет по отполированному паркету, как горошина. – Завтра в девять ноль-ноль быть здесь… Отвезут в часть.
Подскочив опять ко мне, быстро просовывает маленькую, костлявую руку под мой блестящий новой кожей и медью «командирский» ремень:
– Почему не плотно затянут? Затянуть! А это что за блямба? Зачем прицепили?! – Указывает на металлический карабинчик, висящий на левой стороне ремня. – Для портупеи. – «Портупэ» значит «под саблю»! У вас что, сабля есть?
Сабли у меня не было, даже пистолет не выдали, он всю целину 1967-го спокойно пролежал в штабном сейфе. Приказ генерала Маслоедова категорически запрещал целинным офицерам иметь при себе оружие. У Маслоедова был штабной вертолет. Он прилетал в расположение части всегда внезапно, «давал дрозда» начальству, забегал на кухню, пробовал казенные щи, морщился: «Какой гадостью людей кормите!» – и улетал в следующее подразделение.
Мои друзья Леня Родин и Костя Зайцев, такие же прикомандированные в автобаты, как я, дожидаются вызова генерала. Прохаживаемся по двору, беседуем. Сзади – насмешливый баритон маслоедовского зампотыла полковника Гришанова:
– Начфины собрались, мозгуют, как бы это все лучше пропить.
«По яблоки» Автобат, в котором мне предстоит служить начфином, прибыл на Дон из далекого Архангельска. Несколько сот разномастных старых грузовиков с наспех наращенными обрезной доской бортами, бензовозы, фургоны техпомощи, «козлы». Почти все офицеры служат вместе по десять-пятнадцать лет.
Я – чужак, «прикомандированный из Питера». «Ему и доппаек положен: печенье, сгущенка и шоколад!» Штаб – две небольшие смежные комнаты кирпичного домика «с удобствами во дворе». Правда, в степи и такое примитивное жилье – роскошь. Две комнатушки. В той, что побольше, размещаемся мы трое: Бородякин (подполковник, командир автобата), помпотех капитан Калинкин или Дядя Коля Паразит, прозванный так за привычку к месту и не к месту употреблять это, по его мнению, яркое словцо, и я – начфин в/ч 9081. В другой – квартирует замполит майор Зобашта. При нем – несгораемый сейф (знамя, печать, пистолеты). Денег в сейфе нет – всю наличность на командировочные расходы офицеров и денежное довольствие солдат ношу в карманах полевой гимнастерки. Днем возим хлеб: поле – ток, ток – элеватор. Возят, конечно, солдаты, но и мы не сидим на месте. Ездим по ротам; колхозам и совхозам – нашим заказчикам, заключаем договоры, собираем сведения о перевезенном зерне: вес, тоннокилометры, стоимость перевозок. Ночуем, где придется: в сельском клубе, у совхозного начальства, а то и прямо в степи. В штабе спим редко. Да и «спим» сказано, пожалуй, не точно.
Дядя Коля по ночам проверяет «боеспособность вверенной техники». Боеспособность, надо полагать, высокая: высокого здоровяка уважают дородные приемщицы зерна и курносенькие доярки. Любвеобильный Паразит не очень-то делится ночными впечатлениями и на традиционный вопрос «ну как?» мурлычет, щурясь: «Паразитки». Подполковник Бородякин (Спиридоныч), если не упьется, не спит. Хроническая бессонница усугубляет его болезненную мнительность. Иногда он будит нас истерическим: «Спите?! А там уже, небось, весь парк на запчасти раздриздили!». Или, стоя в темноте у окна, пугливо бормочет: «Кто-то там все шастает? Чего надо? Еще сюда придет». Бывает, что и петь среди ночи начнет: — Ой, да, ой, через плотину Меня гонють, как скотину! …
Память засыпает, скатывается в далекий, тридцатилетней давности сон. Прерывая его, кто-то ожесточенно трясет меня за плечо:
– Лейтенант Семенов, где ваши писаря, мать-мать-мать-мать?!
– Как где? У себя. Спят в вагончике.
– Спят?! Сейчас же найдите их и приведите сюда!
Пустой вагончик! Пытаюсь возражать. На часах полпятого. Спиридоныч звереет:
– Прриведите! Из смежной замполитовской комнаты Зобашта делает мне знаки, мол, не спорь, иди. Куда? На темную ночь глядя? Спиридоныч, покружившись волчком по штабу, выскочил уже на лестничную площадку.
– Иди, Саня, – говорит Зобашта. – Да как он смеет?!
– Смеет…
Походи вокруг дома, доложи: нашел, спят.
– Так проверит, хуже будет.
– Сейчас набегается, уснет. А к утру твои ребята на месте окажутся. Как штык.
Выхожу в прохладную августовскую степь. До рассвета совсем немного. Скоро уже солнце взойдет над этим удивительным простором. Так тихо, что ощущаешь всем нутром каждый свой шаг. Свежо. Сон как рукой сняло. Вот и вагончик. Пусто. Фонарик высвечивает пять топчанов, небрежно укрытых грубыми солдатскими одеялами. Легкий шорох. Идут. Гуськом, крадучись. Гашу фонарик.
– Куда мешок покласть? – голос Толи Озерцова, молодого шофера, который вынужден быть писарем.
Здесь «баранку» «молодым» не дают – «старики» цепко вцепились в «свое». Не столько официальное зерно «за квитки» возят, сколько левачат. В степных хозяйствах почти нет своей техники, поэтому «ребята с машинами» нарасхват. Деньги, отличная кормежка, начальство уважает. Еще бы! На командировочные не разгуляешься. А «деды» закон блюдут. Блюсти не станешь – «баранки» лишишься: очередь молодых большая. А еще у меня в писарях Андрей Заостровский – Дрюня. Этому молодому подфартило: он не столько подсчитывает сданный хлеб, сколько возит штабников. «Козел», хоть и не бортовая, – все же машина. Иногда Дрюня играет со Спиридонычем в шашки. Оба мухлюют и горячатся.
– Вот тебе сортир. На! – кричит комбат.
– Дак, твоя же, вроде, тут не была. Как она сюда попала? – пыхтит Дрюня.
– Вот так и попала! Ой, да, ой, через плотину меня гонють, как скотину. Когда утром после переполоха мы едем в близлежащую роту, шеф вдруг спрашивает Андрея:
– Ночью-то где были?
– По яблоки. – Спокойно отвечает наш водитель.
– «По яблоки, по яблоки», – передразнивает Бородякин, – надо говорить «за яблоками», понял?
– Понял. – Нехотя тянет Андрей.
Мой третий «молодой» Володя Шанков, сын питерского адвоката. В любой глуши, где мы обычно квартируем, он обязательно найдет книжный магазин и что-то купит. В первые дни службы в автобате я совершил крупнейшую ошибку. Дело было так. Спиридоныч, ничего не сказав мне, велел писарям охранять связанного шофера: пьяного снял с машины и отнял права. Детина врезал подполковнику, да еще при свидетелях.
– Развяжите, суки! Развяжусь сам, передушу! – орал пьяный на притихших писарей. Мне срочно надо было ехать за наличностью, и я ничего умней не придумал, как назначить Шанкова на время своей отлучки старшим. Вернувшись, увидел «бандита», расхаживающего по штабу, а «старшего» с огромным синяком под глазом, ведь в распоряжение «молодого» я отдал не только его двух зеленых сотоварищей, но и дембелей Охмина и Чуматченко! Ефрейтор Охмин ловко показывал карточные фокусы, умел жонглировать сразу тремя пилотками, искусно выдумывал невероятные истории.
Витя Охмин попал в армию переростком: за какую-то провинность сняли с надежной брони и в двадцать пять отправили служить с «малолетками». Здесь он стал признанным лидером. Его уважали и побаивались не только писаря. Совхозные молодухи оказывали ему свое внимание. Виктор давал цепкие клички: шеф – Дедок, Заостровский – Дрюня, вагончик – хазарма… Как к равному, Охмин относился только к младшему сержанту Чуматченко, черноглазому пареньку из Харькова, знавшему назубок не один десяток блатных песен, которые пел под свой гитарный аккомпанемент. Привели, посадили, Ваня думал – шутя, А на утро объявили: Расстреляем тебя….
Чаще других, Юра пел очень грустную песню:
— А на знакомой могилке Плакал молоденький вор.
Старшина Трушко Он лежал трупом, загородив вход в штаб.
– Курва. – Выдохнул Спиридоныч и легонько постукал носком ботинка бок пьяного.
– Вставай, Трушко!
Тот не реагировал.
– Оттащим, Саня.
Мы отволокли тушу от порога и смогли, наконец, войти в «святая святых», где хранился сейф (знамя, бумаги, печать, личное оружие). Начпрод старшина Трушко – малограмотный сельчанин из-под Орши. Служил он исправно, хотя и любил выпить. Это он водил меня на молокозавод, где юные хохотушки выносили нам по кринке свежих сливок. Он трогательно заботился обо мне, когда я болел: приносил мед в жестяной кружке, огромные солдатские сухари и шипучий кагор. Это его посылали на пруды к рыбакам за зеркальными карпами. Он обеспечивал нас отборным «мъясом», сгущенкой и спиртом. Сапоги и портянки он, похоже, не менял за всю свою службу. Однако, обнаружив, что подвластные ему повара невероятно грязны, лично мыл их, поливая из шланга…
Любимой поговоркой старшины была (обычно сопровождаемая действием): «Нету лучше красоты, чем пописать с высоты». О служивших в автобате солдатах Трушко говорил: « Што они умеють, што знають – хавнюки? – и добавлял задумчиво: – Войны на них не было». Сам он знал, что такое война: еще ребенком настрадался в родном селе, оккупированном немцами. Дядя Коля Паразит – Саня, какую я сейчас женщину… видел. Ой, какую! Мы лежим в гамаках в саду над самым берегом Волги. Тишину изредка тревожат далекие пароходные гудки и бормотание толстых шмелей. Дядя Коля снова засыпает. Наверное, спешит свидеться с еще одной красоткой. Капитан Калинкин – помпотех – человек добродушный, но обидчивый. Недавно он рассердился на нас, своих товарищей, за то, что не сумели, как полагается, отметить присвоение ему очередного звания. В военторге не оказалось больших звезд. Мы очень горевали по этому поводу, но стол накрыли, даже с необходимым шампанским. Налиты стаканы. Дядя Коля ждет, что на дно его граненки полетят большие майорские звезды. Вот шеф дергает погон с четырьмя «капитанскими». Погон легко отрывается от гимнастерки. Но где же продолжение ритуала?! Пауза. «Паразит» взвизгивает: «Теперь я разжалованный!». Он вскакивает.
– Не дури, Микола, – успокаивает его Зобашат, – пришьешь и вся игра.
– Не буду пришивать, я разжалованный! Паразиты!
Гася скандал, Бородякин кидается в соседнюю комнату, снимает со своего кителя две большие звезды, и приносит их новому майору. Калинкин успокаивается, но настроение у всех испорчено, пьем молча. Рассказывали, что в компании, где на трех офицеров оказалось две дамы, Паразит заявил: «Думать надо было, когда приглашали. Лишний – я! «Вы идите, мы вас подождем», – хрипло пропел он и добавил: – Паразиты». Вот еще один эпизод. Погрузка. Надо сказать, что передислокация сложного автобатовского хозяйства – вещь нервотрепная. Хорошо, если пункт назначения недалеко. Тогда своим ходом – колонной. На дальние расстояния переезжали на специальных железнодорожных платформах. Погрузки в полевых условиях ждали несколько суток. Когда переезжали из Челябинской области в Казахстан, и техника уже была подготовлена к погрузке, оказалось, что замполит, помпотех и другие офицеры в отлучке – неизвестно где. Дело обычное, но Бородякин начал заводиться:
– Вот, Саня, придется опять всю технику грузить нам с тобой. Этих сволочей нет!
– Впервой, что ли? Появятся скоро, – успокаиваю я.
Смеркается. Подъехал второй взвод… четвертый… первый… Вот и Зобашта со взводными Пинчуком и Козыревым. Уже почти все в сборе. Нет одного Калинкина. А у него в машине сейф (знамя, бумаги…). Темнеет. Но бледность подполковничьего лица четко различима. Где Калинкин?! Нет Дяди Коли, нет Паразита.
Уже почти темно. Вдруг над горизонтом миражом возникает силуэт грузовика. Едет! Калинкин!! Машина движется медленно, очень медленно. Ну! Ну же! Наконец, трехтонка въезжает в наш походный лагерь. – Сюда давай! – кричит Спиридоныч. Машина замирает в нескольких шагах от него. За рулем Дядя Коля. Медленно отворилась дверца кабины и… сползло на землю мертвецки пьяное тело Паразита.
– Слава Богу. – Прорыдал Спиридоныч.
Он счастлив и готов лобызать распластанного у его ног помпотеха: цело оружие, целы бумаги, печать. Знамя… Пронесло! Не будет трибунала! Замполит Донской хутор Теркин. Десять утра. Воскресенье. Майор Зобашта сидит на лавочке возле хаты. В левой руке – огромный подсолнух. Правой он выщипывает спелые зерна. Сплевывает шелуху. Она – причудливым ковриком у его ног. Привлеченные семечками, совсем близко подходят гуси. Робко гогочут. Один начинает клевать выставленный щитом подсолнух. Вдруг Зобашта хватает чересчур доверчивую птицу за шею. Гусь дергается, пытаясь освободиться. Цепко держит замполит. Весело. Наконец, замполит отпускает птицу. Гусь, конвульсивно дергая головой, ковыляет прочь. Скучно и жарко. Мы пьем. Мы – это Бородякин, Калинкин, командир четвертого взвода капитан Панчук и я. Пьем горилку. Неожиданно Спиридоныч начинает убирать со стола бутылки, быстро прятать под стол. В окно Бородякин увидел идущего в штаб Зобашту. Стаканы наполняются чаем. Через минуту замполит приветствует нашу компанию. Потягивает носом.
– Чай пьете? Чай – не водка, много не выпьешь. – Ухмыляется. – Налили бы. Конспираторы.
Он пьет громкими смакующими глотками. Неторопливо жует кусок сала. Потом, не обращаясь к Бородякину, говорит:
– Надо партсобрание провести. Може, завтра?
– Давай.
Замполит встает из-за стола:
– Продолжайте чаепитие. Я пошел, подготовиться надо.
Зобашта самолюбив. Раз сидим мы с капитаном Калинкиным в уютном дворике казацкой хаты, а Зобашта стоит в дверях, прислонясь к косяку. Хозяйка несет большую миску груш и подает Дяде Коле:
– Покушайте дулек, с дерева только. Благодарим гостеприимную хозяйку.
– Не мне предложила. – Ворчит Зобашта и стучит по своему майорскому погону.
– У Калинкина вона сколько звезд, а у меня только одна. Он главней!
После обеда Зобашта спит или читает «Правду».
– Для вас чтение – отдых, – хитровато щурится он, – а для замполита чтение – работа. Мне он как-то сказал: «Приедешь в свой Ленинград, на водку целый год смотреть не захочешь. Так ведь, Саня?». Чужие деньги – вещь противная Я начфин, начальник финансовой службы отдельной авточасти. Прикомандированный. Безоружный. В штабе есть сейф. Но не таскать же его на себе? Поэтому, получив наличность, ношу ее всюду с собой. Командировочные господ офицеров и солдатские деньги – все в моей гимнастерке! Там они будут дня два-три, пока не раздам. Раздать хочется побыстрей. Мой запас «тянет» карман, вернее, оттопыривает. Чужие деньги – вещь противная. Неуютно с ними, боишься потерять. Или украдут. Даже спишь в гимнастерке. Иногда кто-нибудь из офицеров просит: «Саня, дай в долг червонец». Даю. Вот и сейчас. Пришел смуглый, приземистый, похожий на таборного цыгана Панчук. Его кличка Кубинец. Был год на Кубе – «у Феди». На вопрос «что там делал?» отвечает прямо: «Да ничего. Приходили мы к восьми в контору. Места красивые, возле самого Сьен–Фуэгоса, залива. Столы свои открывали, бумаги выкладывали, делали вид, что работаем. А на самом деле – не писали, не считали. Так до двух дня. Потом – домой. Бананы там огромные, сладкие. А женщины какие! – он широко улыбается, обнажая добрую дюжину золотых коронок. – В бардаки нам ходить запрещали. Но мы знали м е с т а! Приходишь: какую? негру или бланку? Белую, значит. Эта подороже. Ох, и ласкают же, зашибись!.. Пожили!!!».
Он жалобно стонет:
– Саня, дай четвертак… сбегануть надо.
Едем по проселку. Везем деньги и «квитки за зерно». Навстречу – грузовики. «Наши. Стой!»
– Фамилия?
– Орлов.
– Получи одиннадцать пятьдесят.
Шофер берет деньги как-то нехотя:
– А разве не у взводного?
– Нет, у меня.
Снова – грузовик. Ситуация повторяется. Платежные ведомости заполняются подписями солдат. Истошно сигналят. Нас догоняет «Колхида». Тормозим.
– Лейтенант Семенов! Мать-мать-мать-мать! Кто разрешил раздавать деньги солдатам?! Отдать взводным! – И снова:
– Мать-мать-мать, – уже из кабины. Вспоминаю: «Денежное довольствие будете выдавать лично. Маслоедов». Вспоминаю: «Это тебе не юниверситет, а гармия». Придется отдавать деньги взводным. В третьем взводе Казарма – длинный дощатый барак. Внутри во всю его протяженность – сколоченные из горбыля топчаны, впритык друг к другу. Поверху – сенники, тряпье. Одеяла. Здесь приют шоферов и начальства. Солдаты и командир зачастую спят, не снимая гимнастерок и брюк, – ночью холодно. И крадут. Бушлат отлично заменяет подушку. Тусклый ненадежный свет дают две маломощные лампочки. Окна в бараке крохотные, под самым потолком. И от них – света на грош. В Красном углу – самом дальнем от двери – прислоняясь к двери, полудремлет капитан Пейше, высокий альбинос, командир взвода. Он где-то далеко. Когда Пейше открывает глаза – взгляд мутный. «Он у вас когда-нибудь просыхает?» – спросила меня как-то приемщица зерна. Слева от шефа – ефрейтор Котиков и сержант Горошков. Время от времени сержант ставит на хриплый проигрыватель одну-единственную пластинку «Журавленок» (на обороте – «Солнечный зайчик»). При смене песни Пейше поощрительно проводит по голове кого-нибудь из своих помощников. На топчанах спят или играют в буру рядовые – шоферы. Я передаю Пейше солдатские деньги и платежную ведомость.
– Горшков, раздай при начфине, – говорит он.
– Бобров. – Торопливо подходит «молодой». – Получи одиннадцать пятьдесят. – Заглядывает в положенный перед ним листок. – За потерянный ремень с тебя пять рублей, итого: получи шесть пятьдесят.
– Я не терял ремень, – чуть не плача, говорит «молодой».
– Здесь написано: «Потерял»! Тебе что, понятнее объяснить? Сейчас объясню, только деньги раздам.
Коробов! Вразвалочку медленно идет дембель. Ему эти одиннадцать пятьдесят – тьфу. У каждого «деда» в бухгалтерии – личная карточка: «к дому» набирается до пятисот–шестисот рублей. И на леваках столько зарабатывают, что и себе, и начальству хватает.
– Гальперин! Иди, распишись. На руки – ничего. Почему? У тебя одеяло где? Ну вот видишь, украли… иди, расписывайся.
Деньги розданы. Остаток перекочевывает из рук Горошкова в нагрудный карман взводного. Он снова прислоняется к стене, дремлет. Спит, а служба идет. Скучная. Однообразная, пьяная, но идет… Ближе к ночи будет пир. Метрах в двухстах от казармы – такой же барак. Там – девушки, студентки. Солдаты почему-то зовут их «зэчками». «Зэчки» здесь временные, на уборочной. Денег им давно не платят. Кормят скудно. Они и голодны всегда. Одна отрада – вечерухи с военными. Много водки, хлеб и «Чесночная». Танцы – под охрипший проигрыватель. Он сидит на скамеечке с тонюсенькой первокурсницей. Оба изрядно пьяные. Она расстегнута до пупа. Из окошечек женского барака доносятся хриплые звуки заигранной пластинки. «Пьяная дамба» Едем по Магнитогорскому шоссе. Мимо то и дело проносятся наши грузовики с зерном. Иногда какой-нибудь останавливаем. В кабине – пьяный водитель.
– Вылезай! Нарушитель выбирается из кабины.
– Семенов, садись за руль, – приказывает Бородякин.
– Нет! Сам поведу. – Спорить с дембелем бесполезно: он уже влез в кабину и захлопнул дверцу.
– Саня, сядь рядом, быстрей! Мы едем во взвод, где служит мой «подопечный». Он пытается свернуть на проселок. Препятствую, как могу.
– Домой! – Выдыхаю я.
– Ты что, под трибунал захотел?! – Товарищ лейтенант, все будет о’кей.
Едем. Скоро – его родной третий взвод. Скоро! А пока – на пути дамба. Насыпь невысока, но слева и справа, как положено, глубокая вода. Дорога по дамбе – метров сто–сто пятьдесят, не больше, но очень узкая: ее ширины едва хватает для одной машины. Двум не разъехаться.
– Давай, я поведу.
– Нет! Не беспокойтесь, товарищ лейтенант, все путем.
Однако беспокоюсь, придерживаю руль. Долго преодолеваем мы эту бесконечную дорогу. Минута? две? час? год?.. Время тревоги не поддается учету. Наконец, съезжаем на «материк». Теперь дембелю придется много платить, чтобы вернуть права. За провиантом «Дорожка зашибись». Мы едем, вернее, скользим по сплошной глине. Мимо – заляпанные по самые борта машины. Наш фургон не чище. И сами мы в густой глиноземной грязи, что называется, по уши. Запись в блокноте: «25.07.67. Трушко опять «заболел» – сегодня придется мне быть и за начпрода». С рядовым Кольцовым мы приехали на продбазу в Серафимович. Макароны, перловка, сахарный песок… помогаю Кольцову таскать.
– Сколь портвейна и водки брать будете?
– ?!
– Ящик «Столичной» и два «Агдама». – Выручает меня Кольцов.
– Ладно.
Вместо риса и тушенки. Я присутствую. Я профан, наивный мальчишка перед «высокими профессионалами» – кладовщиком и шофером.
– Распишитесь.
Водки и «Агдама» в накладных нет. Кольцов:
– В магазин что закидывать будем?
Всегда что-нибудь закидывали. «Дорожка зашибись». Мы снова едем, вернее, плывем по грязи. Мимо – такие же замызганные машины, как наша. И сами мы в густой глиноземной грязи, что называется по уши. «Столичная», «Агдам»! Три ящика! Молодец!! Паразит!!! «Плакал молоденький вор» Иногда Охмин и Чуматченко затевают своеобразную игру — «сочиняют всякое». Вот и сейчас:
– А у нас в тундре, – так тихо начинает Охмин, – горы и море, игристое, что твое шампанское.
– Ври больше, – перебивает Чуматченко, – в тундре снег, всюду снег, внутри и снаружи.
– В тундре море, золотой песок, солнечно. А шашлыки-и-и… Ты в Мясопотамии не был?
– Где-где? – Там кошкам раздолье. Мышей ловить не надо. Ешь да грейся на солнышке. И водовки – залейся.
– Может, скажешь, что там и степь, как здесь?
– Скажу. Степь – всюду. Только в лесу ее из-за деревьев не видно, а в городе – из-за домов, – он простирает руку, как заправский оратор, – степь, товагищи, – наше богатство! Вот поднимем всю целину… Потом – еще чего-нибудь поднимем… Только я уже отпахал свое – дембель, домой хочу, в Череповец. Чуматченко:
– А я, как приду до хаты, бушлат – на порог, вытру об него ноги, здравствуй, мамочка. Отслужил.
– Ладно вам, не травите душу. Вы дембеля, а нам еще…
– Юрок, лучше спой что-нибудь.
Чуматченко «пробует струну». Заводит:
— А на знакомой могилке плакал молоденький вор.
– Эх, – вздыхает белобрысый Озерцов, – грустная больно, другую б какую.
В дверном просвете появляется Груня-Толстенькая, раздатчица из совхозной чайной. Охмин идёт к ней, церемонно раскланивается.
– О! Пани начальница! Здравия желаем! Позвольте ручку-с чмокнуть?
Груня фыркает в кулак и убегает. Охмин возвращается. Со свертком.
– Нас угостили, – разворачивает газету. Там поллитровка и колбаса.
– Товарищ лейтенант, по пиддисят грамм, а? На рысаках я разъезжался По ресторанам и кафе. Домой я поздно ворочался К своей красавице жене.
Певун Чуматченко…Фокусник Охмин… Толя Озерцов… Андрей Заостровский, наивный окающий Дрюня… Где вы, тогдашние славные ребятки? Три десятилетия ушло. Живы ли? Внуки, небось, школьники? Ничего про вас не знаю. Вот только Володю Шанкова встречаю на улице. Стал известным адвокатом. Грустно. Витя, кому ты теперь свои фокусы показываешь? Или – жизнь с тобой сама не один фокус прокрутила? «А на знакомой могилке плакал молоденький вор…»
Жанночка Она была родом из Курска. Раньше жила при муже офицере «на точке». Год назад ее муж погиб «при невыясненных обстоятельствах», и бездетная вдова подалась на целину. Здесь устроилась в наш автобат бухгалтером-вольнонаемной. Она вошла, ступая мягко, по-кошачьи.
– Вы один? Здравствуйте. Шла мимо – дай зайду.
– Здравствуйте, Жанночка. – А что вы вчера на мой День рождения не пришли?
Она подходит очень близко, ощущаю ее дыхание на своей щеке. Ласковым шепотом:
– Вы мне по душе. Не такой, как здешние офицеры.– Ее холеная рука проходит волною по моим волосам. Во рту становится горячо и сухо. Сердце ускоряет бег.
– Хотите дружить? – сладко шепчет она и наклоняется еще ближе к моему лицу. Хочу, конечно, хочу! Но язык не повинуется, молча тянусь к ней…
– Мне пистолет нужен, – вдруг говорит она. – Нам о-оружия не дают. Начальство за-запретило. – А вон там сейф, – показывает глазами на смежную комнату, – ну, хоть на пару дней достаньте. Мне так, для шутки, ничего серьезного, не бойтесь.
Чем утирал нос Гаргантюа
«…И вот мэтр Янотус, крепко закусив и кое-как побрившись, отправился к Гаргантюа. Его сопровождали два краснорожих причетника и пять–шесть писак, перемазанных чернилами. В воротах дома их встречал Понократ. Сперва он подумал, было, что это клоуны. Но, узнав, что это вовсе не клоуны, а городская депутация, Понократ побежал к Гаргантюа и рассказал ему все».
Володя Шанков читает новую книгу. Рабле. «Гаргантюа и Пантагрюэль». Охмин и Чуматченко, Заостровский и Озерцов слушают забавные истории. Издание попалось полное, без купюр, как четыреста лет назад написано. В наиболее «забористых» местах ребята смеются от души. Вот и сейчас эпизод, где по-возрожденчески живописно, слегка цинично, рассказывается о том, чем подтирался юный Гаргантюа, правда, в детгизовских выхолощенных вариациях сатиры малопристойный эпизод подтирки перелицован в утирку носа.
Итак, чем любил «утирать нос» юный Гаргантюа, когда няньки приучали его к «чистоте и опрятности»? Под дружный гогот: «Шарфом одной барышни. И это было весьма приятно, так как шелк, из которого сделан шарф, очень мягкий. В другой раз я хотел… шляпой, но золотые шарики, нашитые на шляпу, расцарапали мне щеки. Зато приятно было шляпой, которая была отделана мягкими перышками.
– Какой же способ самый удобный? – спросил Грангузье. – Вытирал я колпаком, подушкой, туфлей. Корзинкой. Затем – приходилось вытирать курицей, петухом, цыпленком, телячьей шкуркой, голубем, зайцем. Но скажу я вам в заключение, нет лучшего средства для утирания, чем молодой гусенок с нежным пушком…
Услышав такие речи (о постижении сыном начальных наук), добряк Грангузье пришел в неописуемый восторг». Не поддается описанию и восторг парней.
У тихого Дона За столом пятеро. Кроме Бородякина и меня, – председатель колхоза, его жена и Аннушка, пухлая блондинка лет сорока, любовь председателя. «Степановна» — щедро потчующая хозяйка. На столе – несколько бутылок синеватого житного первача, ревеневый квас «для запиву», домашний шпик, соленые огурчики. Моложавая Ирина Степановна суетится: то еще хлеба нарежет, то за огурцами в погреб сбегает. « Ешьте, закусывайте, чего не едите?» А мы едим и пьем, благо хозяин все подливает в наши стаканы. Сам пьет мало. Он отводит от стола Спиридоныча, и они долго беседуют о чем-то.
Председатель достает из комода какие-то бумаги. Бородякин читает и нехотя подписывает. Затем они уходят в соседнюю комнату. Через несколько минут возвращается один председатель:
– Ира, Спиридоныч устал, хочет часок поспать, подь постели ему на кушетке.
Теперь за столом трое. Председатель наливает стакан первача, залпом пьет, закусывает хлебом, потом – пьет еще и… отключается. Голова безвольно опустилась на руки.
– Ну, уснул, – недовольно говорит Аннушка, – теперь до утра, что ль, сидя спать будет?
– Пойдем, подышим.
Она лениво встает из-за стола. Донская ночь великолепна. Светла и свежа, как вода текущего где-то совсем близко Дона.
– Не надо. – Она опасливо оглядывается на окна.
Мы стоим на ярко освещенном, хорошо видном из дома месте.
– Не надо. – Настойчиво повторяет она. – Спохватятся… вернемся.
Луна кругла и ярка. Ночь ароматна и пьяна. Спиридоныч уже выспался. Председатель по-прежнему дремлет за столом. Радушная хозяйка ставит очередную порцию самогона и закуски. Степь недобрая Целина – это, прежде всего, степь: Придонская, Заволжская, Челябинская, Казахстанская… Где же еще сыщешь такие, не тронутые техникой просторы, где найдешь такую первозданную почву, щедрую и покладистую, дающую обильный хлеб в обмен на элементарную заботу о себе? Кормилица – она воздаёт! Раздольная целинная степь, тучная и хлебородная, часто становилась гибельной. Тонули солдаты и офицеры: в спокойном, неглубоком Дону и полноводной Волге. «Пьяные купались».
В Казахстанской степи шалили грабители: отбирали зерно, убивали шоферов, сжигали технику. Хотя разборки с поножовщиной тогда не были в моде, случалось и такое. Дедовщина цвела пышным цветом. «Молодых» били, заставляли прислуживать «старикам». Отбирали деньги. Сговаривали ко всяким мерзостям. Начальство, как правило, закрывало на это глаза, слишком часто слипавшиеся от щедрых подношений. Быть честным и справедливым командиром в таких условиях трудно. До рядового, его быта здоровья и самой жизни никому не было никакого дела. Ефрейтора Смирнова била мелкая не унимавшаяся дрожь. Глаза блуждали, речь была мало связной, путанной, простуженный голос порой срывался на хриплый визг.
Мы поняли – беда. Произошло следующее. Смирнов и Норкин на двух машинах в вечернюю смену везли зерно на элеватор. Дорогу им загородили «какие-то штатские». Вытащили из машин, связали руки. Вскоре подъехала новенькая «Татра». На нее, развязав пленников, заставили их перегрузить зерно. Когда работа была проделана, бандиты подожгли старую машину Смирнова. Норкин бросился к своему «газу», но уехать ему не удалось: выволокли из кабины и ударили лопатой… Когда мы подъехали к месту, где произошла трагедия, Норкин был без сознания. ВАИ и местные инспекторы безрезультатно обшарили все вокруг на много километров.
Таких происшествий было немало. Следствием убийства Норкина стал приказ по целинной группе войск: меньше, чем колонной по четыре, машины в рейс не выпускать. Генерал Маслоедов приказал также ограничить вечерние возки зерна. А безоружные шоферы стали класть на сиденье рядом с собой монтировки.
Степь колдовская Вокруг – ничего, кроме степи. Только ночь и степь. И луна тусклая, как уличный фонарь. Степь и ночь. Огляделся. Еще и еще. Идти туда, где луна. Тусклый, но всё же ориентир. Иду час, может, два… Небольшой домик. Без забора, без палисадника, без деревьев. Похоже, ни сада, ни огорода нет. Голая степь перед домом и позади него. Степь холодная, мрачная, колдовская. Еще один домик без забора. Без палисадника, без деревьев… Стучу в единственное оконце. Громче стучу. Безответно. Возвращаюсь к первой избушке. Стучусь. Громче. Еще громче! За окошком (тоже единственным) кто-т о шаркает. Приникает к стеклу.
– Чито нада?
– Штаб где?
Меня не понимают, тычу пальцем в свой погон.
– Штаб, военные где?
– А! А!! – понимающе кивают за окном. – Солдаты.
– Да. Да, солдаты где?
– Тама, – в открытую створку высовывается рука, указывающая направление.
– Далеко?
– Нет, близка.
Створка захлопывается. Снова тишина. Снова степь, ночь, тусклый лунный свет. Ни кустика, ни деревца; ни залает собака. Наконец, вдали наша двухэтажка. Панцирная койка ласково убаюкивает. Тяжелые зерна «Магнитка», «люди Магнитки» – эти понятия в 40–60-е были привычны: там домны, сталь, герои-горновые. Но чтобы «полные закрома целинного магнитогорского зерна»?! Мало кто знал в то время, что такое возможно. Не знал и я. Поэтому, когда очередную передислокацию назначили под Магнитогорск, подумал: уж не руду ли возить? Но, прибыв на место, услышал привычное: поле – ток, ток – элеватор, проверка на влажность и тому подобное. И вот оно на ладони. Крупное, маслянистое, светящееся. Тяжелое, налитое летними соками благодатной земли («магнитной аномалии», как ее величают). День и ночь в три смены работают наши ребята: поле – ток, ток – элеватор. Не по проселку, как прежде, не по глинистому бездорожью – по отличному шоссе катит автобатовское старье с наращенными бортами, наспех приспособленное к перевозке солнечного груза. И остается на бетонке золотистый след – зернышки, зернышки, зернышки. Зерно.
Санкт-Петербург